Упрямое время - Страница 41


К оглавлению

41

– Геня, да ты уморился совсем! – так меня называла только бабушка. Мама – Гена, Геночка, отец – Генка, Геннадий. И только у бабушки получалось мягко и ласково. А я стеснялся этого «Гени». Что за имя для мужика?! – Книжку возьми почитай.

– Ой, ба, на книжки зимы хватит.

– Тогда на ставок иди, скупайся.

– Некогда.

Я получал удовольствие оттого, что весь большой бабушкин двор, считай, на мне держался. Но склянка! Она будто издевалась надо мной. Мы закрыли двадцать бутылей компота, и варенье второй день уваривалось в двух здоровенных эмалированных тазах, и оскомину я набил так, что ни на какие фрукты смотреть не хотелось, а вишня всё не заканчивалась. Три дерева, росших в саду, хоть и с явной неохотой, но вернули себе первоначальный зелёный цвет. Но четвёртое – старая раскоряка возле калитки – не поддавалось. Я сидел на нём с утра, весь грязный и липкий. Знаете, как это, рвать склянку? Ягода мягкая, сочная, а косточка за черенок держится накрепко. Чтобы сорвать аккуратно, надо каждую ягодку брать отдельно, чуть проворачивать, потом отрывать. Если схватить всю гроздь и дёрнуть – половина косточек там и останется, а в руке будет раздавленный комок, годящийся разве что на сок. А сок из вишни мы с бабушкой не гнали, потому что не вкусный он, кисло-терпкий, даже если в него сахара набухать. Так что со склянкой быстро не получалось. Пока каждую вишенку оторвёшь и в ведёрко, висящее рядом на крючке, положишь…

– Эй, пацан на дереве!

Я был так занят склянкой, что не сразу понял, – зовут-то меня.

– Ты чё, не слышишь?

Я посмотрел вниз. За калиткой стоял мальчишка, загорелый, в майке-тельняшке и тёмно-синих штанах, уже заметно коротковатых. Рост и возраст его сверху определить не получалось, но постарше меня. И я его не знал. Я никого в посёлке не знал, времени не было знакомиться. Как привезли меня родители две недели назад, так и впрягся в работу.

Пацан увидел, что я смотрю на него, спросил:

– У тебя двадцать копеек есть?

– Нету.

– Не свисти.

– Правда, нету, – не знаю, зачем, но я вроде как оправдываться начал. Провёл руками по спортивным штанам и футболке: – Не видишь, у меня и карманов нет.

– Тогда из дому вынеси, – тут же предложил пацан.

– Мне что, с дерева слазить, чтобы тебе за деньгами бежать?

– А чё, трудно слезть?

– А я должен, что ли?

– Ты чё, пацан, заборзел? Деньги гони!

Это уже слишком! Конечно, у нас в школе тоже такие водились – сшибали мелочь у младших. Но то в школе. А здесь я был на своей территории, в своём дворе.

Страх и злость – они всегда возникали во мне одновременно. Драться я никогда не любил, не мог заставить себя ударить первым. Вообще ударить, расчётливо и хладнокровно. Потому был страх – страх физической боли, страх перед насилием. И злость – на себя за этот страх, и на того, кто стал его причиной. Злость всегда оказывалась сильнее.

– Не дам я тебе никаких денег.

– Нифига себе! Пацан, тебя чё, с дерева скинуть?

– Попробуй!

Он всё не решался отрыть калитку, войти во двор. Возможно, и не решился бы? И все его угрозы были просто запугиванием? Не знаю. Внизу живота растекалась противная слабость, и хотелось, чтобы он вошёл и полез, – скорее! Чтобы закончился страх, и осталась одна злость. Чтобы накатило, как обычно. Чтобы не думать, не бояться, а только бить, бить, бить – куда попало. Я всегда дрался исключительно так, не чувствуя боли и не жалея противника. Потому второй раз ко мне никто никогда не задирался.

– Геня, к нам кто-то пришёл?

Бабушка шаркала по дорожке, стелящейся через весь двор от летней кухни. Пацан оглянулся в её сторону, презрительно цыкнул сквозь зубы:

– На улицу теперь не выходи, поймаю.


Разумеется, на улицу я вышел на следующий же день. Бабушка хотела идти за хлебом и сливочным маслом, но я и эту работу на себя взвалил. По большей части затем, чтобы доказать самому себе – не боюсь я ни чьих угроз.

Вчерашний пацан встретил меня на площади, перед магазином. Он оказался по крайней мере на голову выше меня, остроносый, тонкогубый. И стразу видно – злой. Человека легко определить, злой он или нет, – по глазам. По тому, как смотрит на тебя.

– Я же предупреждал вчера, чтобы со двора не высовывался. Опять скажешь – денег нет?

Сегодня деньги у меня были, а врать – значит бояться, трусить.

– Есть, но тебе всё равно не дам. У меня на хлеб и на масло сливочное.

Это страх говорил во мне, пытался оправдываться. Со страхом я ничего не мог поделать. Но вслед за ним просыпалась злость.

– Сдачу отдашь, – пацан будто не услышал моего отказа.

– Не отдам.

– Чё, борзый? Пошли поговорим.

Он кивнул на клуб, стоявший по другую сторону площади. Вернее, на сквер за клубом. Сквер был неухоженный, заросший. И совершенно безлюдный. Какого типа «разговор» предстоял, сомнений не оставалось.

– Чего я должен с тобой идти?

– Ссышь? Так я тебе могу и здесь врезать.

Вряд ли он решился бы исполнить свою угрозу. К площади сходились три улицы, и по двум из них шли люди. И люди были в продуктовом магазине, и из окон близлежащих домов могли увидеть. Затевать драку средь бела дня посреди посёлка, это полным дураком надо быть. В сквере за клубом – другое дело.

– Сам ты ссышь… – прошептал я почти не слышно. И повернул к клубу.

– Чё ты там вякнул? – пацан поспешил следом. – А? Не слышу?

41